Доклад о вере в Московской Духовной Академии. Часть 2. 1971 г.

Доклад о вере в Московской Духовной Академии. Часть 2. 1971 г.

И тут я хочу сделать двоякое отступление.

Часто, на Западе особенно, в протестантском мире, говорят о христианах, как о “народе Божием”. Народ Божий это тот народ — говорится — который имеет в руках Священное Писание Ветхого и Нового Завета, который это Священное Писание знает, который старается по нему жить. Так ли это? Можно ли сказать, что этим исчерпывается определение народа Божия? Мне думается, что нет. Недостаточно иметь в руках Священное Писание; недостаточно его изучать, знать; недостаточно даже жить по нему, если та община, которая так живет, не укоренена в Боге, не пронизана присутствием Святого Духа так, как эта ветхозаветная и новозаветная община, в которой Священное Писание родилось. Народ Божий - это не тот народ, у которого по наследству есть Священное Писание. Народ Божий в полном смысле этого слова, это тот народ, который может это Священное Писание провозгласить и написать.

И вот перед нами стоит вопрос: являемся ли мы с такой глубиной, с такой силой народом Божиим? Наследники ли мы только громадных богатств Ветхого и Нового Завета, или — случись несчастье — способна ли теперешняя православная община Духом Святым провозгласить истину о Боге, как ее провозглашали апостолы или ветхозаветные пророки и бытописатели?

Это очень важно. Об этом в свое время писал афонский старец Силуан, который в своей записной книжке когда-то поместил, что Дух Святой так живет в нас, так присутствует в Церкви, что если Церковь лишилась бы и Священного Писания, то Он в сердцах людей может провозгласить, проговорить те же слова. Я не хочу сказать, что Духом Святым мы можем воспроизвести дословно то, что написано в четырех Евангелиях и в апостольских посланиях, тем более в Ветхом Завете; но то же самое благовестие о том же Самом Боге, лично нам известном, близком, родном, сделавшем нас членами Своего Тела, храмами Своего Духа, детьми вечного Отца, мы должны быть способны принести, сказать об этом слово живое из недр церковного сознания и личного церковного опыта.

И, с другой стороны, когда в стадии как бы немного дальше от этой коренной, основной веры, дело доходит до провозглашения тех или других истин о Боге, опять нам надо задуматься: что основное в нашем благовестии, в нашей вере, а что является — не второстепенным, а вторичным; не второстепенным в том смысле, что мы можем это откинуть как неважное, а вторичным, потому что оно — производное от других, более основных истин. Ответ, я думаю, который родился в течение тысячелетий, во все периоды гонений, притеснений Церкви Христовой таков: есть истины, за которые надо жить и умирать; есть вторичные истины или второстепенные истины, за которые нельзя, за которые мы не имеем права жить и умирать. Есть предание человеческое, которое может быть очень ценно на своем месте, но ради которого нельзя раздирать единство Церкви или умирать. Вспомните старообрядческий раскол или столько западных разделений — сейчас Западный мир разделился, распылился больше чем на две тысячи христианских вероисповеданий по признаку какой-то одной детали, в которую люди вцепились и из которой они сделали центр благовестия, тогда как центр благовестия — Христос, Он — Истина, Бог, Жизнь. Критерий, который мне был раз дан человеком, имевшим право так говорить, таков: все то в нашей вере, в нашей церковной практике, в нашем церковном мышлении, чего нельзя сопоставить с Тайной Вечерей, с ужасом Гефсиманской ночи, с Крестом и страшной, трепетной Голгофой, со славой Воскресения, с Вознесением Спасителя, все то, что нельзя поставить рядом с этими событиями, потому что это слишком мелко — надо рассматривать с осторожностью. Истины веры, то содержание веры, которым можно жить и умирать, именно совпадает, включается в Тайную Вечерю, в гефсиманскую ночь, в голгофскую жертву, в победу Воскресения, в славу Вознесения, в новую жизнь, данную Духом Святым.

Эти два замечания — о народе Божием и о критерии незыблемой истины я делаю попутно, но не считаю их второстепенными.

Теперь, если задуматься над верой еще немножко; с одной стороны, вера, как я сказал, это доверие к личному, Живому Богу. Но тогда вера должна непременно, неизбежно быть основана на каком-то опыте. Где же кончается опыт, где начинается вера? Как они между собой переплетаются, какое между ними отношение? Я вас хочу отослать к одному из подвижнических слов святого Макария Великого. Я его несколько расширю в своем изложении для удобства, но если вы проверите, то увидите, что я не искажу его мысли.

Макарий Великий, рассуждая о религиозном опыте, о созерцательном опыте, говорит, что когда близость Божия, сознание Бога делается всепоглощающим, когда оно нас охватывает до глубины, мы уже не можем ни мыслить, ни чувствовать, ни определять своей судьбы или своих движений, своей воли, — мы всецело совпадаем с этим опытом, мы целиком превращаемся в созерцание, мы не можем ни анализировать, ни разбирать, в чем заключается этот опыт, и не можем за собой следить и сознавать, что же с нами происходит. Это то, что Феофан Затворник называл “блаженным пленом души”, когда человек весь оцепеневает, весь совпадает с этим опытом и только живет в Боге и Богом. И вот преп. Макарий говорит, что если у Бога была бы забота только о том человеке, который удостоился такого созерцательного состояния, оно бы никогда не прекратилось; но Бог имеет заботу тоже и о тех, которые не дошли до этой духовной глубины или духовной высоты. И поэтому Он отступает на один шаг от Своего избранника, так, что слабеет этот опыт и человек приходит в себя. Если взять образ (и этот образ не принадлежит Макарию Египетскому), можно так себе представить: иногда подымается море к берегу и подымает на своих волнах челнок; и пока море высоко, челнок колеблется на водах, а потом море начинает отходить, и челнок снова садится на песок — вот что случается. Но есть какой-то момент, когда этот опыт переживаемого Бога уже стал настолько прозрачный, что человек себя снова сознает, и вот в этот момент он переходит из опыта в область веры, как ее определяет апостол Павел в 11-й главе Послания к Евреям: уверенность в вещах невидимых... Опыт уже перестал быть актуальным, это уже не видение, это уже не созерцание, это уже не состояние; но сознание, что это состояние только что было, что это созерцание еще трепещет в душе человека таково, что уверенность его совершенна, хотя самое созерцание или предмет этого созерцания стал теперь невидим. Это область веры: мгновение, когда человек открывает, что ушло видение, а уверенность вся еще тут.

Такого рода опыт мы находим в Ветхом Завете, в Новом Завете, например в жизни апостола Павла — его видение Христа на пути в Дамаск, и в бесчисленных случаях христианской жизни. Иногда это созерцательное состояние настолько разительно, настолько глубоко, что человек как бы отрывается от земли, и уже не сознает ни себя и ничего вокруг; иногда это созерцательное состояние до такой напряженности не доходит, и человек продолжает как-то себя еще сознавать, как-то еще сознавать то, что вокруг, и все же сознает Бога настолько сильно, настолько всеобъемлюще, что у него уверенность непоколебимая в том, что он встретил Живого Бога; и никакие изощрения, никакие доводы ума не убедят его, что того, что он испытал, на самом деле никогда не было.

Но это бывает не со всеми; такой опыт веры непосредственной встречи с Живым Богом дан не каждому и не всем. Есть другой способ, который открывает нам нечто, когда поднимается как бы завеса. Есть монашеское присловье о том, что никто не может отречься от мира, если не увидит на лице хоть одного человека сияние вечной жизни. Вы, наверное, помните рассказ из Ветхого Завета о том, как Моисей спустился с горы Синайской, и лицо его так сияло отблеском славы Божией, в которую он был погружен на горе в созерцании Бога, что сыны Израилевы не могли терпеть этого ломящего глаза света, и ему пришлось закрыть свое лицо полотном. В меньшей мере это случается и в нашей жизни; бывает, что мы встречаем человека, в котором это сияние переливается как бы через край, и мы как-то его можем уловить. Это бывает иногда, когда человек молится — и случайно другой человек увидит его в молитве. Это бывает, когда человек причастился Святых Тайн, и возвращается на свое место глубоко сосредоточенный, и вместе с этим сияющий радостью и боговселением.

Вы, наверное, знаете место из писаний святого Симеона Нового Богослова, где он рассказывает о своем опыте причащения Святых Тайн. Он вернулся в свою келью, убогую свою келью, сел на свою дощатую кровать, смотрит на свои руки, озирается вокруг себя и говорит: Я нахожусь сейчас в убогой своей келье, сижу на убогой кровати своей, и с ужасом взираю на свое тело, потому что причащением Святых Тайн самое Божество Христово пронизывает вещество моего тела, эти руки, слабые, старческие руки — это руки Божий, и это тело — Тело Христово...

Вот такое состояние может быть нами уловлено, когда мы видим человека, который глубоко, с чистотой сердца, совершенной открытостью принял дары Святого Духа. Опять-таки, в меньшей мере это бывает с нами, если и не в таком сиянии славы, от которого ломит глаза — вспомните видение Мотовилова, и другие случаи вокруг нас.Есть и еще один путь, которым окружающая нас действительность, материальная, как будто тяжелая, непроницаемая, вдруг вступает в область веры. Один из англиканских богословов называет это космической прозрачностью, и вот что он имеет в виду: бывают моменты, когда неожиданно для нас, потому что нас коснулась благодать Божия, мы вдруг видим то, что нас окружает, в свете Божием, мы видим это с глубиной, которой иначе вещи не имеют.

Я вам дам сейчас один или два примера. Это, прежде всего, больше всего, конечно, касается любви в человеческих отношениях. Люди живут рядом друг со другом — девушки, молодые люди. Среди них есть девушка или молодой человек, которые друг друга никогда не замечали; жили бок о бок, встречались, работали, разговаривали и не отметили существование один другого. И вдруг, в какой-то день, один из них или оба взглянут друг на друга и увидят друг друга по-новому. Это называется просто полюбить друг друга, или влюбиться, или как хотите, но событие это очень знаменательное. Человек, который не существовал, который был просто один из толпы, вдруг выделяется как единственный или как некто имеющий громадное значение в моей жизни; подобие я могу вам дать такое:

Вы, наверное, слышали о витражах западных церквей, окнах, составленных из многоцветных стеклышек, которые изображают или какую-нибудь тему, или просто гармонию красок. Вот придешь в храм иногда, вечером или когда солнце с другой стороны, и на серой стене вырисовывается просто серое пятно — ничего не видно. Придешь в другой день — солнце коснулось этого стекла или бьет прямо в это окно, и окно вдруг сияет небывалой красотой; оттого, что коснулся его свет потусторонний, вдруг тема этого окна выявилась: Крещение ли Господне, Воскресение, Вознесение или какая-либо другая тема. Одновременно выявилась вся красочность этого окна, вся сиятельная красота этого окна. Но одновременно это окно, явленное нам светом потусторонним, — который просто “по ту сторону”, если говорить о вещественной жизни, или потусторонним в другом смысле, если говорить о душе человеческой и о Боге, Который есть свет — окно, нам явленное этим светом, в то же время и являет нам этот свет. Повторяю: то же самое и в человеческих отношениях; вдруг блеснул какой-то свет изнутри человека, и человек для нас уже незабываем, неповторим, единственный. Святой Мефодий Патарский в одном из своих писаний говорит: пока юноша не полюбит девушку, он окружен мужчинами и женщинами; когда он полюбит кого-нибудь, он видит возлюбленную и, вокруг себя — людей: уже не мужчины и женщины, а просто люди, потому что ЭТО — единственный человек, а остальные все “вошли в ряд”, как бы сглажены, они просто — окружение.

Но бывает, бывает постоянно между нами так — не только в любви одного человека к другому, но и, например, при встрече друзей: в какой-то день вдруг почему-то друг со другом можно так говорить, как никогда не говаривалось — до какой глубины, до какой чуткости, до какого взаимного понимания; и лицо у человека преобразилось, и голос иной, и весь он такой, каким никогда его не видал раньше. А на следующий день встретишь его — как будто обыкновенный, как будто потух этот свет, как будто солнце отошло немножко, и витраж, красочное, сиятельное окно снова стало серым, незаметным.

И тут можно подойти к вопросу двояко — можно подойти с верой или без веры. С верой — это значит, что, видя тусклое это окно, видя потухшее лицо, видя человека, который снова стал “как все”, мы можем улыбнуться в душе и сказать: это обман, я знаю, какой он на самом деле, он был мне явлен, хоть на одно мгновение, в неповторимой глубине и красоте... Или можно наоборот посмотреть, пожать плечами и сказать: как жалко, я обманулся, я думал, что этот человек — нечто особенное, на самом деле — нет, это было просто моё настроение... И тут от нас зависит сохранить в себе уверенность в вещах невидимых, или ради видимого отвергнуть то невидимое, которое так значительно.

Бог так не поступает по отношению к нам. Возьмите два примера.

Встреча Христа Спасителя с апостолом Петром после Воскресения Христова. Петр трижды от Христа отрекся; при первой их встрече можно было бы ожидать — говоря по-человечески — что Христос его спросит: Не стыдно ли тебе? Каешься ли? Просишь ли ты прощение? Хочешь ли ты снова стать Моим учеником?... Христос этого не говорит; Он Петру говорит: Любишь ли ты Меня больше остальных, больше, чем остальные Меня любят?. Если мы вспомним другое место Евангелия, где Христос говорит: кому больше прощается, тот больше любит — то этот вопрос очень сильный: Сознаешь ли ты, Петр, что тебе должно проститься больше, чем кому-либо из других учеников? Способен ли ты ответить большей любовью на большую любовь, на большее прощение, на большее сострадательное милосердие Божие?. И Петр говорит: Да! Люблю Тебя! — потому что в это мгновение встречи он не может и вспомнить то, что было еще так недавно, в ночь, когда взяли Христа; все что он переживает сейчас, это встречу со Христом, живую встречу — о чем же говорить? Все остальное словно кошмар, сон, марево прошло... И Христос снова его спрашивает о том же; в этот раз Он его спрашивает другим греческим словом: Любишь ли ты Меня как друг любит своего друга — а не вообще, общей, универсальной любовью? Петр говорит: Да! Люблю!. И в третий раз его спрашивает Христос... И тогда ясно делается Петру, что вся очевидность против него, что можно просто из фактов доказать, что он — предатель, изменник: как же он может говорить о любви? И тут Петр, гениально, с гениальностью духа, с гениальностью сердца отвечает: Господи — Ты все знаешь; Ты знаешь, что я Тебя люблю...Здесь мы видим, как Христос отказывается принять доказательство, а смотрит в глубину человеческого сердца и говорит: Да! Он поступил не так; он был слаб — но он Меня любит...

Второй рассказ в этом же роде, в 8-й главе Евангелия от Иоанна рассказ о женщине, взятой в прелюбодеянии. Всё против нее; она взята в деле; она приведена ко Христу: против нее — закон Ветхого Завета; Христа хотят уловить на том, что Он скажет: Пренебрегите законом, пожалейте ее... И Христос этого не делает; Он не говорит о том, что прелюбодеицу можно отпустить с миром; Он не говорит, что можно обойти закон; Он ставит вопрос перед людьми: вы хотите применить закон — применяйте его; но будьте сами достойны закона; кто из вас без греха, тот пусть накажет эту грешницу побиением камнями... И один после другого все уходят, потому что ни один из них не может сказать про себя, что он не подпадает под подобное законное осуждение. И Христос обращается к этой женщине, и ясно, что Он ей не говорит: “Бог есть любовь — все простит” — Он ей говорит: Где же те, которые тебя осуждали? — Они все ушли. — И Я тебя не осуждаю — иди, и больше не греши... Христос обращается не к прелюбодеице, взятой во грехе, а к той женщине, которая, потому что была взята, потому что она встала перед осуждением смерти через закон, обнаружила, что грех — это смерть; к женщине, которая стояла перед Ним в ужасе неминуемой грядущей смерти и которая, верно, подумала: Если бы мне была дарована жизнь — это была бы новая жизнь... И Он обращается к этой женщине, в сердце, в глубоком сердце которой или всегда была, несмотря на греховность, или родилась возможность новой жизни, и говорит: Иди, но впредь не греши...

Тут тоже Христос, мимо всего кажущегося, всего очевидного и доказуемого обращается к тайному человеку, которого видит Бог, но которого не видели люди, потому что мы судим по поступкам, по словам, но не по глубинам сердца... И это тоже область веры: уверенность в том, что то, что невидимо, более реально, чем то, что видимо...

И вот, чтобы вернуться к примеру, который я вам раньше дал: к витражу, который потух, потому что день склоняется к ночи, и свет уже не бьет через него и уже нет красок, нет линий, а есть только серое пятно в стене. Если вернуться к этим образам, встает перед нами вопрос о сомнении: то, что я видел — реально? Или это был сон, мечта? мое желание, проектированное на реальность? Это есть — или этого никогда не было?...

“Сомнение” состоит из двух корней: “со” и “мнение”: мнить одновременно две разные вещи. Сомнение мы воспринимаем всегда — во всяком случае верующие, трагично: вдруг все заколебалось; то, что казалось безусловным, несомненным, начинает двоиться… — и мы делаем громадную ошибку, двоякую ошибку.

Во-первых, сомнение относится не к Самому Живому Богу, а к тому, что мы о Нем думали, как мы себе Его представляли; Живой Бог от нашего сомнения не меняется. А во-вторых, мы напрасно боимся, потому что сомнение нам говорит не: “а вдруг Бога нет, а вдруг все то, во что я верил, не существует”, а говорит нам только: “ты думал младенчески, пора тебе начать думать по-взрослому; у тебя были детские представления, пора тебе составить представления взрослые; ты думал о Боге примитивно, думай о Нем глубже, истиннее...”.

Сомнение является для ученого орудием его труда; когда он собрал в горсть все существующие разрозненные факты, он старается их соединить между собой в какую-нибудь теорию, общее представление. Если он хороший ученый, как только он это сделал, он начинает ставить свое собственное представление под вопрос, начинает спрашивать себя: нет ли логической ошибки в моем построении, нет ли передергивания, нет ли чего-нибудь непродуманного и недодуманного, нет ли где-нибудь трещины?. И еще: если он ничего этого не находит, он начинает искать новых данных, от которых рухнет его представление, потому что ему не его представление дорого, а та реальность, которую он исследует. И он потому может ставить под вопрос свое представление, что ни одной минуты не колеблется в той реальности, которая вокруг него есть.

То же самое мог бы сделать верующий и богослов; когда он начинает находить, что те или другие его представления о Боге, о человеке, о мире не удовлетворяют его, то вместо того, чтобы пугаться, он мог бы сказать: “Как замечательно, как дивно! Значит я, как частица, соборная частица Церкви, вырос в новую меру, у меня начинает рождаться сомнение, — значит есть новые ответы, новые данные, новая глубина познания, которая сейчас передо мной может открыться”. И это очень важно; это не значит, что мы легкомысленно должны разрушать и колебать устои нашей веры, а это значит, что все сказанное неудовлетворительно. Как говорил один из отцов Церкви, все, что мы говорим о Бога, в соответствии с Его собственным откровением и с опытом Церкви, может оказаться предельной истиной для земли — оно не является всецелой истиной для Бога; Бог всегда больше всего, что мы можем сказать. Истина — это выражение того, что есть, но это не есть самая реальность. Реальность и непостижима до конца, и невыразима до конца. Она могла бы, хотя и при несовпадении реальности и истины, быть выражена адекватно чистым символом. В XII веке еврейский писатель в Испании, Маймонид, говорил, что, если мы хотим найти способ выражать Бога непосредственно, не вызывая никаких умственных представлений и поэтому не вызывая никаких предрассудков или отрицательных реакций, мы должны выделить одну музыкальную ноту, которую мы не имели бы права употреблять ни для чего другого. И эта нота должна бы звучать каждый раз, когда мы хотим сказать слово “Бог” или выразить понятие о Боге; потому что это был бы чистый символ, который в себе не несет ничего, кроме того, что он обозначает. Но даже так — это обозначение, а не самый Бог.

И вот здесь в нашем мышлении очень важно, мне кажется, помнить, что как бы мы ни выражали наше знание, опытное знание о Боге, о человеке, о мироздании, об этом духовном мире, оно только выражение; и что даже когда мы берем Священное Писание как откровение — оно откровение в меру человека, а не в меру Бога; оно откровение в том смысле, что в нем сказано все то, что человек мог постичь о Боге, но не все то, что Бог ЕСТЬ. И также оно является выражением того, что должно было передать человеческим словом о Боге — и только.

И поэтому, как бы ни была священна, как бы ни была нам дорога та или другая истина, мы должны помнить, что это — обозначение, а не самая вещь. Один только раз Истина и реальность сочетались совершенно: во Христе, Который говорит: Я есмь Истина... Он есть Бог и Он есть откровение о Боге. Но тут мы встречаем другое; то, что Христос как истина не является понятием, а живым существом; истина во Христе - это не нечто, а Некто. И потому Истина-Христос может совпадать с реальностью “Бог”, потому что это — личное явление. Но если мы пробуем Христа выразить словесно, мы снова опускаемся на уровень обозначений.

Бог же превышает всякое наше восприятие, открывается истиной выразимой и невыразимым опытом, в созерцательном молчании и в богословском утверждении, и открывается за пределом всякого выражения в молчании и в таинствах, которые по учению древней Церкви, суть дверь к познанию Бога, потому что они являются путем нашего приобщения Ему, общения с Ним — а общение всегда глубже, всегда шире и значительнее, чем все то, что о нем можно сказать. Это — область веры, а область веры, в богословском отношении, не есть только область формулировок, а область того, что греческие Отцы называли “апофатическим богословием”: богословие, которое принимает все утверждения, однако говорит: когда все это сказано, остается вся тайна Божия перед нами, и в эту тайну мы вступаем таинствами, молитвой и созерцательным молчанием...

1971


Наверх