Слово в среду 1-й недели Великого поста. О заповеди в раю
Злополучное грехопадение прародителей наших в Едеме состояло, как известно, в преступлении заповеди Божией о невкушении от плода запрещенного. Посему, прежде нежели приступим к рассмотрению сего злосчастного события, подобает обратить внимание на сию заповедь и показать, в чем именно состояла она и для чего дана. Должно вникнуть в эту заповедь и потому, что касательно ее существует немало предрассудков и мнений, кои, кроме того, что ложны, служат к нареканию на святой Промысл Божий. Одни говорят: зачем было давать сию заповедь? Другие: для чего было не предохранить человека от ее преступления? Вопреки сему, мы должны показать, что заповедь была необходима, и что все, нужное к предохранению человека от нарушения ее, было сделано. Оставалось только разве связать свободу человека; но тогда добродетель потеряла бы всю цену, а человек – все свое нравственное достоинство.
Заповедь Едемская изображена у Моисея так: И заповеда Господь Бог Адаму, глаголя: от всякого древа, еже в раи, снедию снеси: от древа же, еже разумети доброе и лукавое, не снесте от него: а в оньже аще день снесте от него, смертию умрете (Быт. 2:16–17). Видите, в чем состояла заповедь? В том, чтобы не вкушать от плодов одного известного древа. Отсюда тотчас обнаруживается вся легкость заповеди к исполнению. Ибо что за трудность не вкушать от плодов одного древа, когда их в раю находились тысячи, и притом всякого рода? Прародители наши и без запрещения не успели еще, конечно, вкусить от плода многих древ райских; тем легче было воздержаться от плода запрещенного. Воображать, что запрещенное древо было по плодам своим самое лучшее из всех, нельзя: ибо самым лучшим, без сомнения, было древо жизни. Правда, что Еве запрещенное древо показалось потом добрым в снедь, угодным очам – еже видети и красно... еже разумети (Быт. 3:6), – но оно показалось таким уже тогда, когда в несчастной прародительнице нашей, от льстивой беседы с нею змия-искусителя, возбуждено было в высшей степени любопытство и чувственное вожделение. В таком случае и обыкновенное само в себе кажется человеку отличным и привлекательным. Притом самые слова Евы, если вникнуть в них поглубже, выражают не столько похвалу отличным качествам древа, сколько некую как бы защиту от нарекания и презрения, то есть, что оно показалось на глаза Евы не так отвратительным, чтобы уже не пожелать вкусить от него, не так безобразным, чтобы на него нельзя было посмотреть без неудовольствия, и не так, наконец, ничтожным, чтобы не полюбопытствовать, что в нем, и почему оно запрещено. Таким образом, с какой стороны ни смотреть на заповедь о древе, выходит одно и то же – что исполнить ее было крайне легко, и, следовательно, нарушить, вопреки явному повелению Божию, крайне постыдно и безумно.
Но что же значит после сего запрещение? Для чего не велено вкушать от сего древа? Вопрос важный, и мы должны рассмотреть его с надлежащей подробностью, дабы устранить все неправые мнения касательно сего предмета.
Очевидно, что древо запрещено не потому, якобы Сам Господь имел, так сказать, какую-либо нужду в этом запрещении, как будет клеветать змий-искуситель. Ибо какая могла быть в сем нужда для Господа? Чтобы через вкушение от плодов его Адам и Ева не получили новых совершенств и не сравнялись с Ним? Так именно будет утверждать змий; но что может быть нелепее сей мысли? Не говоря уже о том, что совершенно невозможно достигнуть не только богоподобия, но и другого какого-либо совершенства духовного от вкушения какого бы то ни было плода, – что препятствовало Господу не творить опасного для Него древа, если бы оно в самом деле было таково? или, сотворив, не помещать его в раю? Все это – и всецело – зависело от воли Самого Творца. Посему один только змий, или, прямее сказать, диавол, мог составить в своем уме такую нечестивую мысль, что древо запрещено было потому, якобы в сем запрещении имел нужду и выгоду сам Запрещавший. Это ложь и хула змииная!
Значит, древо запрещено ради пользы и нужды самих прародителей наших. Какой? Не заключалось ли в нем чего-либо смертоносного? Не были ль плоды его ядовиты? Подобная мысль представляется тотчас, коль скоро вспоминаешь об угрозе Божией прародителям, что за вкушением от древа должна последовать для них смерть. В таком случае самое запрещение представляется уже не только правильным, но и необходимым: ибо как не воспретить вкушения плодов ядовитых? Между тем, и сей мысли нельзя принять, несмотря на ее благовидность. Ибо, скажите, что бы подумали вы об отце, который, имея в своем саду такое ядовитое древо, употребил бы его для испытания в послушании своего сына? Не то ли, что он легкомысленно подвергает своего сына величайшей опасности? Ибо самым запрещением древа наводилось уже внимание на него, и, следовательно, приближалась к человеку опасность. Не будем же думать об Отце Небесном того, чего не можем предположить в разумном и добром отце земном. Плоды запрещенного древа произвели смерть в человеке; но они произвели ее не сами по себе, а потому, что вкушение от них составляло для человека преступление воли Божией, – грех всякое древо сделал бы ядоносным для человека.
Можно и еще возыметь одну мысль касательно запрещения древа – из самого его названия. Ибо как оно называется? Древом познания добра и зла. Не потому ли, следовательно, оно и запрещено, что вкушение от плодов его могло сообщить человеку какое-либо ведение, для него еще преждевременное и потому неполезное? Но касательно сего довольно припомнить, что не в природе дерева сообщать какие-либо познания, равно как и не в свойстве познания сообщаться посредством вкушения чего-либо. Вкушение и яства суть дело уст и чрева, а познание есть дело ума и размышления. Спросят: отчего же древо получило такое название? Всего вероятнее, от своих последствий для человека, то есть не от непосредственного свойства и действия его плодов, а оттого, что произошло в человеке после их вкушения: ибо прародители наши, действительно, познали тогда на опыте, что добро и что зло, узнали цену того блага, которое потеряно через преступление заповеди Божией, и силу того зла, о коем прежде не ведали и коему теперь за сие подверглись.
Почему же, наконец, запрещено оно? Потому что необходимо было воспретить что-либо для человека. Отчего необходимо? Для испытания его свободы и для упражнения воли его в покорности воле Божией. А это к чему? К тому, чтобы открылось, наконец, способен ли человек стоять на той высоте чести и достоинства, на которую он имел быть возведен по испытании. Изъяснимся подробнее.
Для чего создан и к чему предназначен был человек? К тому ли, чтоб быть обладателем и хранителем сада, насажденного в Едеме на востоцех? (Быт. 2:8). Если так, то для сего не стоило украшать будущего садовника таким великим и беспримерным отличием, каковы образ и подобие Самого Творца. Величественный образ сей требовал для себя не сада, а храма; пред ним должны были преклониться, со временем, не токмо древа Едемские с их плодами, а все твари, даже все стихии земные, с их чудным разнообразием. Нося в себе образ Божий, человек имел быть сам яко некий земной бог. Такое существо не могло иметь другого предназначения, как быть ближайшим наперсником своего Создателя, представлять Его собою видимо и служить органом и наместником Его для всех низших тварей, кои, по свойству природы своей и месту, ими занимаемому, не могут видеть своего Творца и беседовать с Ним лицом к лицу. Такому высокому предназначению долженствовали соответствовать в человеке власть и полномочие его над всеми видимыми тварями. Что мы, утверждая сие, водимся (руководствуемся – ред.) не воображением и догадками, а действительной истиной, – доказательство и порука за то деяния святых людей, кои, будучи воссозданы благодатью Христовой, «вообразившись», как выражается Святая Церковь, «первою добротою», единым словом останавливали солнце, бездны морские прелагали в сушу, угашали пламень огня, воскрешали мертвых. То же самое внушает и святой Павел, когда, обращаясь к верующим, как бы от лица Самого Христа взывает: мир, или живот, или смерть, или настоящая, или будущая, вся ваша суть: вы же Христовы, Христос же Божий (1Кор. 3:22–23).
Если же так, то судите теперь – можно ли было новосозданного человека вдруг вознести на такую высоту и отдать в руки его столько могущества, не дав раскрыться предварительно в нем способности к тому и не доведши его, посредством испытания, до непоколебимой ничем верности в употреблении великих сил и преимуществ, его ожидавших? Хотя человек создан был невинным и самым естеством своим предрасположен к добру, но, по свободе своей, этому высочайшему дару, который составляет основание всех прочих совершенств духовных и паче всех их уподобляет человека Богу, по свободе, говорю, своей человек мог сделать из себя, что угодно: мог остаться во всегдашнем тесном союзе с Творцом своим, в добровольном подчинении всех действий своих Его предмудрой и всесвятой воле; но мог, подобно падшему ангелу, пойти и противным путем, уклонить волю свою от воли Божией, начать действовать вопреки намерениям Создателя. И что было бы в последнем случае с сонмом тварей, ему подчиненных? Противник Бога куда бы привел за собою свое владычество?..
Потому, прежде возведения человека на высоту чести и могущества, его ожидавших, надлежало подвергнуть его, вроде испытания, некоему предварительному упражнению в употреблении своей свободы. Для сего требовалось указать ему на что-либо противное воле Божией, дабы он мог сделать выбор и показать или свое всецелое согласие с нею и совершенную покорность Творцу, или оказаться преслушником и, следовательно, неспособным к тому, чтобы ему вверено было господство над миром дольним.
Так, действительно, и поступлено (поступил Господь – ред.) с прародителем нашим. Господство его ограничено вначале только одним Едемом; потом приведены пред будущего владыку земли все животные для принятия от него имен; но полного управления всем дольним в руках Адама еще не видим. Это долженствовало произойти уже по окончании опыта, тогда, когда человек соблюдением заповеди Божией доказал бы, что он будет верным исполнителем на земле уставов Небесного Самодержца.
Для сего прародитель наш поставлен в такое состояние, где воля Божия и его собственная предстали ему не только в видимой и ощутительной отдельности, но даже в некоей как бы противоположности, так что для повиновения воле Творца надлежало ему забыть свою собственную волю с ее пожеланиями. И вот источник заповеди, ему данной: она служила человеку в испытание – к раскрытию его внутренних сил и упражнению его свободы!
Что касается предмета заповеди, то он мог быть взят отовсюду. Правда Божия могла бы потребовать от ущедренного всеми дарами человека самого трудного подвига и жертвы, подобной, например, той, какая потребована (была – ред.) некогда от Авраама, то есть могла бы потребовать в жертву себе самой его жизни: но этого не сделано. Напротив, опыт и искушение сведены на вещь самую малую и обыкновенную, на жертву, можно сказать, ничего не стоющую: не велено только вкушать от плодов одного известного древа. Заповедь, однако, чрез это не теряла нисколько своей важности и не удалялась от своей цели. Важно было не то, чтобы сорвать или не сорвать плод с дерева, а то, чтобы послушать или не послушать Творца, Который запретил это. Для Существа всемогущего и всесодержащего все равно было: сорвано ли будет человеком яблоко с дерева, или солнце с неба.
Не забыты и все нужные предосторожности. Чтобы Адам, приняв заповедь, не мог быть увлечен в противную от нее сторону каким-либо коварным внушением, или, остановившись мыслью на одной поверхности предмета, не почел заповеданного не так важным и не пострадал от собственного легкомыслия, – для сего со всей ясностью указано ему то ужасное последствие, которое неминуемо имело произойти от нарушения воли Божией. В оньже аще день, – сказано, – снесте от него, смертию умрете. Большей угрозы и большого предостережения нельзя было и сделать. Таким образом, на страже у запрещенного древа стояли уже не одна благодарность к Богу, а и страх смерти. Скажут, что Адам, не видав еще на самом деле смерти, не мог вообразить ее себе в том точно виде и с теми самыми подробностями, с коими является смерть нам. Положим так; но и это не могло мешать действию угрозы, ибо после таких слов Божиих Адам должен был представлять себе, что за нарушение заповеди постигнут его величайшие бедствия; а сердце наше таково, что неопределенность бедствия, нам угрожающего, еще более тревожит и ужасает нас. А вернее всего то, что если премудрость Божия почла нужным оградить прародителя нашего от преступления угрозой наказания, то, без сомнения, позаботилась о том, чтобы эта угроза и это наказание были для него понятны, хотя мы и не можем теперь показать определенно, как это было сделано.
После страшной угрозы за преступление человек должен был взирать на запрещенное древо уже не только как на предмет особенной воли Божией, но и как на собственного своего врага, как на свою смерть. Выражение Евы в беседе с змием, где она говорит, якобы им воспрещено было не только вкушать от плодов, но и прикасаться к сему древу, – между тем как последнего нет в словах заповеди, – дает разуметь, что древо запрещенное было уже не раз предметом размышлений и бесед ее с мужем, и что вследствие сих размышлений и бесед составилась у них решимость не только не брать в руки плодов от сего древа, хотя бы то было из одного любопытства, но и не подходить к нему близко, во избежание всякого искушения.
Но, увы, что значит решимость и все наши обеты!.. Явится с льстивой беседой змий, – и забудется заповедь и Законодатель; бросится похотливый взгляд на плод запрещенный, – и выйдет из памяти самая смерть!..
Но как последует искушение, увидим в следующий раз, а теперь скажем еще несколько слов о заповеди. Видите ли теперь ее необходимость? Она служит к тому, чтобы посредством ее обнаружить совершенство человека и способность или неспособность к его высокому предназначению. Устояние человека в сем опыте утвердило бы волю его в добре и соделало бы неприступным для новых искушений. Видите ли теперь невинность самого древа запрещенного? Оно послужило к смерти не по какой-либо ядовитости своей, а потому, что человек не соблюл заповеди; само же по себе оно могло и, по намерению Божию, долженствовало служить к жизни, обнаружив совершенства первозданного человека. Если бы он устоял в искушении, то, вероятно, снято было бы и запрещение с древа, и оно, наряду со всеми древами райскими, отдано было бы в его власть и употребление. Таким образом и в сем случае совершенно верно то, что сказал апостол о законе Моисеевом: заповедь свята и праведна и блага! (Рим. 7:12).
Благое ли убо, – скажем словами того же апостола, – бысть мне смерть? Да не будет: но грех, да явится грех, благим ми содевая смерть, да будет по премногу грешен грех заповедию (Рим. 7:13). Нас погубило не древо, не заповедь, а мы сами – наша свобода, то есть ее злоупотребление. Вообразим, что не было ни заповеди, ни древа запрещенного: разве человек не мог и без них уклонить своей воли от Бога и сделаться грешником? В нем самом, в его уме и совести была уже не одна заповедь, а весь закон; каждая из сих заповедей могла быть нарушена, и нарушение каждой сопровождалось бы смертью. Оброцы бо греха – всякого, внешнего и внутреннего, – смерть! (Рим. 6:23). Чтобы убедиться в этом совершенно и оставить навсегда ропот на заповедь и на запрещенное древо, вспомним судьбу Денницы и его падение. Пред ним, на небе, не было ни древа с запрещенными плодами, ни змия с искушением, однако же он пал самым ужасным образом, – прельщенный самим собою. Подобное могло быть и с человеком. Такова участь существ свободных, что они из своей воли могут делать, что ни захотят. Но если бы нам самим предоставлено было выбирать образ нашего падения, то гораздо лучше было пасть прельщенными совне, как бы нехотя и будучи увлечены обманом, нежели как если бы мы открыли источник зла в самих себе. Тогда и с нами (в последнем случае – ред.), может быть, произошло бы то же самое, что последовало с духами отверженными, то есть мы потеряли бы самую способность быть поднятыми из бездны. Аминь.