Памяти А.С. Пушкина. Вечное в творчестве поэта
Речь при поминовении А. С. Пушкина, в день столетия его юбилея со дня его рождения, 26 мая 1899 года. Сказана в сокращении в церкви Тифлисской 1-й женской гимназии в присутствии всех учащих и учащихся. Составлена частью по речи о Пушкине архиепископа Никанора Херсонского.
(Жуковский).
Я думаю, что Пушкин – серьезно верующий, но он про это мало говорит... Жуковский сказал о нем однажды: «Как Пушкин созрел, и как развилось его религиозное чувство! Он несравненно более верующий, чем я»
(Записки А.О. Смирновой).
Всякий раз, когда христиане поминают молитвой умершего собрата, – будь то младенец, или старец, будь то знатный вельможа, или безвестный простой поселянин, – Церковь всегда и неизменно возглашает умершему вечную память. Для людей вдумчивых в этом обыкновении Церкви найдется много глубоко-поучительного, глубоко-отрадного. Церковь не может отказаться от этого обыкновения, не отказавшись от одного из основных устоев христианства и всякой религии вообще, – от веры в бессмертие человеческого духа. Человек не особь только своего рода, не листик от дерева, не волна – одна из бесчисленных волн в море... Человек – это личность, и, как личность, он не может возникнуть для того, чтобы исчезнуть бесследно. Отлившись в законченный духовно-нравственный образ, определив себя здесь, в земной жизни, оставив в ней заметный или мало приметный, но все же тот или другой след, он продолжает жить и после смерти и развиваться в области иного бытия, для изображения которого у него нет ни слов в языке, ни красок, ни образов в воображении. И современники, и потомки могут забыть умершего; имя его может изгладиться быстро, не переживши и холмика земли на его безвестной могиле; но будет о нем память пред лицом Бога, для Которого нет мертвых, а все живы (Лк. 20:38); будет о нем память в молитвах Церкви, которая до скончания мира содержит в лоне материнской любви своей всякую верующую душу как богосозданную и богоискупленную, ни одной из них не считает ничтожной, и за каждую и за всех умоляет Божественное милосердие.
Сегодня мы поминаем редкого человека – христианина; поминаем человека, у которого с вечной памятью общего всем бессмертия сливается вечная память в своем народе и бессмертие в сознании лучших представителей всего человечества. И потому в настоящие молитвенные минуты особенно знаменательно, особенно вразумительно звучит церковное возглашение ему вечной памяти.
С самых первых дней литературной деятельности имя Александра Сергеевича Пушкина стало приобретать себе славу; шли годы, расширялась его деятельность, ширилась и росла его известность. Смерть принесла ему не забвение, а еще большую славу: «Слух о нем прошел по всей Руси великой, и ныне называет его всяк сущий в ней язык”. В последние двадцать лет уже в третий раз русская земля всенародно чтит своего поэта 1, и каждый раз образ его вырисовывается все ярче и ярче, деятельность его понимается и ценится все глубже и глубже, растет и растет его имя, и мнится и видится, что память о нем становится чем дальше, тем дороже, и – «любезная народу» – будет воистину «вечная память»:
«Его стихов пленительная сладость
Пройдет веков завистливую даль»...
Это потому, что в жизни и деятельности поминаемого поэта, очевидно, много было несокрушимого и вечного, было много неумирающего, что –
«Прах переживет и тленья убежит».
Так исполняется и в условиях земных слово апостола: «Сеющий в плоть, от плоти пожнет тление, а сеющий в дух, от духа пожнет жизнь вечную» (Гал. 6:8).
Что же такого вечного, несокрушимого и неумирающего было в деятельности нашего поэта?
Знаю, что не мне и не здесь говорить об его литературной деятельности в целом, не мне давать ее всестороннюю оценку после того, как столько об этом и сказано, и написано людьми, без сравнения более меня сведущими и более к тому подготовленными. И в нынешний день, без сомнения, во всех концах великой России и далеко за ее пределами этому предмету посвящены будут чтения и речи, и вы услышите сегодня оценку поэта от специальных, более опытных и умудренных ценителей.
Но есть нечто, что и уместно, и должно сказать служителю Церкви, и не станем скрывать: это «нечто» выражено прежде всего в словах заупокойного нашего моления, в котором, кроме возглашения вечной памяти умершему, чаще и настойчивее звучит: «О еже проститися ему всякому согрешению вольному же и невольному»... Церковь также неизменно возглашает это моление о всех своих чадах, от царя до простолюдина. Пусть не покажется оно нарушающим согласный хор похвал и славы в честь великого поэта. Прямота с искренностью, напротив, разъяснит дело, облегчит сердце, а чрез это и на праздник наш не будут набегать унылые тени. «Несть человек иже поживет и не согрешит», – говорит Церковь в оправдание своего неизменного моления. Согрешил, живя, и поминаемый писатель; согрешил и в литературной деятельности, иногда как будто бы и далеко уклоняясь от религиозно-нравственного идеала, от того, что незыблемо и вечно; согрешил, наконец, и тем, что умер жертвой дуэли, этого нелепого и нечестивого общественного предрассудка. Кто обо всем этом не знает? Кто об этом не думал, кто не говорил? Правду сказать, на эту отрицательную сторону жизни и деятельности поэта обращали больше, чем надо, внимания, так что, можно сказать, и с этой стороны «слух о нем прошел по всей Руси великой», и окружающее его и музу его туманное облако непонимания, недоумения и клеветы не совсем еще рассеялось и доныне. Нашлись и находятся особые любители, которые с рвением, достойным лучшего дела, обходя в поэте вечное и достойное, а часто и не зная и не умея понять этого вечного, с особенным наслаждением подчеркивали его слабости и недостатки, с непонятной радостью утверждали, что поэт был и ненадежным христианином, и ненадежным сыном отечества, и приписали ему много такого, чего он никогда не делал, чего никогда не говорил. Что сказать на это?
Не нужно забывать, что поэт «платит дань своему веку, когда творит для вечности» (Карамзин); не нужно забывать, что в земной деятельности человеческой высшие дары, небесные, – а ими нескудно наделил Творец нашего поэта, – проявляются в бренной человеческой оболочке; что задача нравственной жизни есть постепенное отрешение от всего, что есть в этой оболочке низменного, чувственного, себялюбивого и жесткого; что в широте натуры лежит возможность и глубокого отклонения от нравственного идеала, но вместе и возможность самого возвышенного ему служения. Великие люди, как люди, без сомнения, глубоко иногда падают, но зато и восстают, и каются, и прошлое смывают, заглаживают, и являются опять-таки великими в своем восстании. Церковь, олицетворяя нравственный закон и нравственный суд, не закрывает глаз на эти падения великих; не скрывает греха Давида, отречения Петра, гонительства Павла, былой греховности Марии Египетской или Евдокии преподобной; но она внушает нам при воспоминаниях об усопших приводить себе на память лишь общее представление о человеческой слабости и греховности «с теплой мольбой о прощении согрешений почившего, со смиренным сознанием собственной греховности и предстоящей всем людям смертной участи».
«Да ведают потомки православных
Земли родной минувшую судьбу.
Своих... великих поминают
3a их труды, за славу, за добро,
А за грехи, за темные деянья
Спасителя смиренно умоляют».
Только в таком смысле воспоминания об этой последней стороне жизни усопших могут быть полезны и для усопших и для живых. А иное припоминание – с осуждением, с тайными самоуслаждением, со злорадством, с какими бы то ни было нечистым и страстным отношением – это «кощунство, более преступное, чем разрывание могил и поругание смертных останков», это осквернение внутреннего духовного мира живых и нарушение вечного покоя мертвых; это, наконец, наглядное свидетельство о невысоком нравственном состоянии самих судей и тех, кто им радостно внимает 2. Да и полезно ли это кому-нибудь? Нет, –
«Укажут они
Все недостойное, дикое, алое,
Но не дадут они сил на благое,
Но не научать любить глубоко».
Не справедливее ли слово поэта:
«Спящих в могиле виновных теней
Не разбужу я враждою моей?» 3.
По меткому выражению одного из великих писателей наших, Пушкин был «всечеловек» (Достоевский); по словам современного Пушкину другого великого поэта, Пушкин удивительно мог переноситься во все века, пережить, понять и художественно изобразить все душевные состояния (Гоголь). Изображая жизнь во всех ее разнообразных проявлениях, конечно, он отмечал и ее отрицательные стороны; но изобразить их хотя бы и художественно – еще не значит им сочувствовать. Может быть, однако, с этой стороны он был и виновен; виновен тем, что в его изображении всякая страсть как бы имеет право на законное существование, представлена не в отталкивающем, а иногда как будто в привлекательном виде, не заклеймена огненным обличием. С нравственной точки зрения, это теневая сторона деятельности поэта. Но при всем том он был более всего поэтом не только «положительной стороны русской действительности», по выражению известного критика (Белинского), но и поэтом положительной стороны жизни вообще. Этим он особенно дорог в нашей литературе, вообще не очень богатой положительными талантами, положительными стремлениями; этим он дорог и в воспитании юношества, как открывающий ему источник чистого, возвышенного, жизнерадостного и уравновешенного идеализма. И нельзя не признать, что с течением времени это положительное выступает в творчестве нашего поэта все сильнее, все ярче, входит в связь с его возвышенным религиозным настроением и в последние годы его недолгой жизни становится одним из основных мотивов, если только не самым основным его творчества:
«И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что прелестью живых стихов я был полезен,
И милость к падшим призывал».
Но Пушкин, как личность, был нераздельным со своей поэзией; это в нем особенно бросается в глаза, и его глубокой искренности, необыкновенной правдивости не отрицала никакая, даже самая пристрастная и озлобленная критика. Как натура художественная, чуткая, отзывчивая, Пушкин мыслил вслух, чувствовал вслух и, так сказать, жил вслух. Его душа – это как бы механизм в хрустальном футляре, всем видный, для всех открытый. И все, что у нас обыкновенно скрыто в глубине духа и не показывается на свет Божий, все движения страстей, все грехи мыслей, – все это, при указанном свойстве поэтической натуры Пушкина, было открыто для наблюдения, и все это у него выливалось в слово. Оттого в первых ранних произведениях поэта мы видим следы его неправильного домашнего и школьного воспитания, отражение окружавшей его легкомысленной жизни, видим иногда нечто несерьезное, нечто нечистое, недостойное, стоящее в противоречии с религиозно-нравственным идеалом. По его собственному признанию, –
«В часы забав иль праздной скуки,
Бывало, лире он своей
Вверял изнеженные звуки
Безумства, неги и страстей»;
сам он говорили о себе, что –
«Меж детей ничтожных мира,
Быть может, всех ничтожней он».
«В ранних его произведениях, – говорит о нем один глубокомысленный критик-философ, – мы видим игру остроумия и формального стихотворческого дарования, легкие отражения житейских и литературных впечатлений. Но в легкомысленном юноше быстро вырастал великий поэт, и скоро он сталь теснить «ничтожное дитя мира». Под тридцать лет решительно обозначается у Пушкина –
«Смутное влеченье
Чего – то жаждущей души», –
неудовлетворенность игрой темных страстей и ее светлыми отражениями в легких образах и нежных звуках:
«Познал он глас иных желаний,
Познал он новую печаль!»
Он понял, что «служение музе не терпит суеты», что «прекрасное должно быть величаво», т. е. что красота, прежде чем быть приятной, должна быть достойной, что «красота есть только ощутительная форма добра и истины» 4. С течением времени в нашем поэте, рядом с художником, не подавляя художника, усиливается и живет глубокий мыслитель, и плодом этой совокупной деятельности является нам наш великий Пушкин, вечный Пушкин. Как последний удар резца над великим произведением, открывая миру неувядаемую красоту души поэта, является его смерть, которая завершила и дала нам и Пушкина-христианина.
Никто из судей Пушкина не осудил так бесповоротно и не оплакал так сильно его падений, как сам же поэт: эти минуты, в которые лира его служила «звукам безумства, неги и страстей», вместо «звуков сладких и молитв», вызывали в нем глубокие сожаленья, тяжкие чувства. И тогда «струны лукавой невольно звук он прерывал, и лил потоки слез нежданных и ранам совести своей искал целебного елея». «В унынии часто помышлял он о юности своей, утраченной в бесплодных испытаньях, о строгости заслуженных упреков – и горькие кипели в сердце чувства». Он сознавал, что «в пылу восторгов скоротечных, в бесплодном вихре суеты, о, много расточил сокровищ он сердечных за недоступные мечты». Он, выражаясь его сильным языком, «проклинал коварные стремленья преступной юности своей, самолюбивые мечты, утехи юности безумной»:
«Когда на память мне невольно
Придет внушенный ими стих,
Я содрогаюсь, сердцу больно,
Мне стыдно идолов моих.
К чему, несчастный, я стремился?
Пред кем унизил гордый ум?
Кого восторгом чистых дум
Боготворить не устыдился?»
В порыве покаянного чувства поэту предносится образ евангельского блудного сына, и он –
«Как отрок библии, безумный расточитель,
До капли истощив раскаянья фиал,
Увидев, наконец, родимую обитель,
Главой поник и зарыдал!»
Минуты раскаяния в прегрешениях юности были особенно горьки и томительны для поэта:
..."В то время для меня влачатся в тишине
Часы томительного бденья:
В бездействии ночном живей горят во мне
Змии сердечной угрызенья;
Мечты кипят; в уме, подавленном тоской,
Теснится тяжких дум избыток;
Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток;
И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных, не смываю...
Я вижу в праздности, в неистовых пирах,
В безумстве гибельной свободы,
В неволе в бедности, в чужих степях
Мои утраченные годы...
И нет отрады мне, – и тихо предо мной
Встают два ангела...
Но оба с крыльями и с пламенным мечом,
И стерегут... и мстят мне оба,
И оба говорят мне мертвым языком
О тайнах вечности и гроба».
И когда он так блуждал, «часто утомленный, раскаяньем горя, предчувствуя беды», в нем назревал постепенно полный нравственный переворот. Бывали минуты уныния, когда поэт с горечью восклицал:
«Напрасно я бегу к сионским высотам,
Грех алчный гонится за мною по пятам!»
Но это были только минуты. В общем, все же «в надежде славы и добра глядел вперед он без боязни», и все более и более звучали в нем струны того вечного, живого, высокого, светлого, святого, что мы называем религией. Много стихотворений вылилось у него в этом новом, все усиливавшемся настроении духа, – и это самые чистые, самые возвышенные создания его поэзии, вызывающие на глубокое раздумье. Так, он не пал под бременем греха и отчаянья и, не стыдясь вслух пред миром оплакивал свои паденья, не стыдился исповедовать тот символ веры, который звучал в нем все явственнее, все звучнее, все настойчивее. Читайте его стихотворение «Странник». Как сильно изображено в нем его пробуждение к новой жизни, принятое окружающими чуть ли не за безумие; указание пути к этой жизни находит он у юноши, читавшего какую-то книгу, о которой не трудно догадаться по содержанию. «Узкий путь спасенья и тесные врата», очевидно, указаны были ему в священной книге евангелия (Мф. 7:13–14). «Как от бельма врачом избавленный слепец», увидел он свет и в нем –
«Спасенья тесные врата,
И к ним бежать пустился в тот же миг.
Побег мой произвел в семье моей тревогу:
И дети и жена кричали мне с порогу,
Чтоб воротился я скорее. Крики их
На площадь привлекли приятелей моих.
Один бранил меня, другой моей супруге
Советы подавал, иной жалел о друге,
Кто поносил меня, кто на смех подымал,
Кто силой воротить соседям предлагал.
Иные уж за мной гнались, – но я тем боле
Спешил перебежать городовое поле,
Дабы скорей узреть, оставя те места,
Спасенья узкий путь и тесные врата» 5.
С наступлением поры полного расцвета сил, в нем замечательно ясно пробудилось и определилось религиозное сознание. Так называемое полуневерие его ранних лет было не глубоко, оно «было более легкомыслием, тем убежищем, и оно прошло вместе с другими легкомысленными увлечениями» (Вл. Соловьев). То, что поэт сказал о Байроне, приложимо вполне и к нему самому: «Вера внутренняя перевешивала в душе его скептицизм, высказанный им местами в своих творениях. Скептицизм сей был временным своенравием ума, идущего вопреки убеждению внутреннему, вере душевной» 6; а у Пушкина он был и временным отпечатком того уродливого в нравственно-религиозном отношении воспитания, которое он получил и которое он сам, даже в годы молодости, так беспощадно осудил, как «самое недостаточное и самое безнравственное» (в известной записке, поданной Императору Николаю I-му в 1826 г.) 7. Читайте его стихотворение «Безверие»; оно тем более поучительно, что написано в первый период его поэтической деятельности, когда нравственный перелом в нем обозначился еще недостаточно ясно (1817 г.). Стихотворение может быть названо подробным раскрытием мысли древне-языческого поэта Виргилия: «Блажен, кто верует: ему тепло на свете». Наш поэт и в раннем возрасте глубоко прочувствовал истину этих слов. Он просит взглянуть па неверующего «не там, где каждый день –
Тщеславие на всех наводит ложну тень,
Но в тишине семьи, под кровлею родной,
В беседах с дружеством иль с темною мечтой.
Взгляните: бродит он с увядшею душой,
Своей ужасною томимый пустотой...
Того, кто с первых лет
Безумно погасил отрадный сердцу свет,
Которого вся жизнь есть мрак и исступленье, –
Восплачьте вы о нем, имейте сожаленье.
Напрасно вкруг себя печально взор он водит:
Ум ищет Божества, а сердце не находит.
Лишенный всех опор, отпадший веры сын,
Уж видит с ужасом, что в мире он один,
И мощная рука к нему с дарами мира
Не простирается из-за пределов мира.
Ужасно чувствовать слезы последней муку
И с миром начинать безвестную разлуку.
Тогда, беседуя с оставленной душой,
О, вера, ты стоишь у двери гробовой.
При древнем торжестве священных алтарей,
При гласе пастыря, при сладком хоров пенье,
Тревожится его безверное мученье.
«Счастливцы», мыслит он, «почто не можно мне,
Страстей бунтующих в смиренной тишине,
Забыв о разуме, и немощном и строгом
С одной лишь верою повергнуться пред Богом?»
Нет, нет, не суждено ему сей тайны знать...
Безверие одно по жизненной стезе
Во мраке вождь унылый»...
При чтении других сочинений поэта видим, что он бесповоротно отказывается от сочувствия всякому виду вольнодумства 8, осуждает Вольтера и его направление; библия вдохновляет его 9, евангелие становится его любимой книгой 10; он призывает Бога, допускает Его Промысл; восхищается псалмами, приводит слова Екклисиаста; в стихи перелагает молитвы, слова священного писания; молится Богу, ходит в церковь, посещает монастыри, служит молебны; приступает к таинствам 11; высказывает желание в память своего рождения выстроить в своем селе церковь во имя Вознесения 12.
«В простом углу своем средь медленных трудов
Одной картины он желал быть вечный зритель;
Одной – чтоб на него с холста, как с облаков,
Пречистая и наш Божественный Спаситель,
Она – с величием, Он – с разумом в очах,
Взирали кроткие во славе и в лучах»,
Он чтит, благоговея, возмущаясь всяким видом кощунства, чтит –
«Христа-Владыку, тернием венчанного колючим,
Христа, предавшего послушно плоть Свою
Бичам мучителей, гвоздям и копию,
Того, Чья казнь весь род Адамов искупила».
В своей лире поэт теперь находит чудные, чарующие звуки возвышенного религиозного строя. Оживают у него «отцы – пустынники и жены непорочны» со своей умилительной молитвой; с великой силой утверждается значение нравственного элемента в жизни. «У всякого своя есть совесть, она проснется в черный день», говорит поэт даже о разбойниках. Возвышенным вдохновением звучат его слова о совести, влагаемые в уста скупого рыцаря и Бориса Годунова: «Совесть – когтистый зверь, скребущий сердце, незваный гость, докучный собеседник, от коей меркнет месяц и могилы смущаются и мертвых высылают; она одна среди мирских печалей успокоит, и, здравая, она восторжествует над злобою, над темной клеветою. Но если в ней единое пятно, единое случайно завелося, тогда беда! Как язвой моровою, душа сгорит, нальется сердце ядом. Ужасно!.. Да, жалок тот, в ком совесть нечиста!» В наставлениях детям, в словах Бориса Годунова и Гринева-отца, поэт обнаруживает глубокое, согретое теплым сочувствием и убежденное понимание основ религиозно-нравственной жизни; выступают у него в произведениях люди истинной чести и долга («Капитанская дочка»), и поэт сумел найти их среди неприметных героев нашего смиренного прошлого; рисуются у него женские образы непорочной чистоты: эта Татьяна, что «молитвой услаждала тоску волнуемой души», и эта набожная, душевно-привлекательная дочь бесстрашного и скромного в подвиге героя-капитана. В своих произведениях, проникая в глубь истории, поэт входит в духовное общение с многовековой жизнью целого народа и затем с мыслью и жизнью всего человечества. Здесь прошлое не представляется ему «мертвою скрижалью» ищет в нем смысла и той внутренней связи, по которой прошедшее является основой для будущего; постигает он здесь цену религии, этой вековечной основы жизни и в истории человечества и в истории родины.
«Религия, – говорит он, – создала искусство и литературу; все, что было великого в самой глубокой древности, все находится в зависимости от религиозного чувства; без него не было бы ни философа, ни поэзии, ни нравственности» 13. Величаво выступает у него патриарх Иов, как представитель древней русской церкви; привлекательными чертами рисуется инок Пимен-летописец. Значению духовенства и духовному образованию приписывает он высшую государственную важность (Т. VII, стр. 45); признает благодетельное значение для России православия 14; заявляет, что «в России влияние Церкви было столь же благотворно, сколько пагубно в землях неправославных; что, огражденное святыней религии, духовенство наше было посредником между народом и высшею властью; что монахам русские обязаны нашей историей и просвещением» (Т. VII, стр. 61). Изучив глубже историю России, он уразумел великий подвиг власти в деле строения Русской, земли, понял глубоко-политический и философский смысл нашего единодержавия 15, и признательными стихами отвечал на подвиги царей, вождей и правителей народа, осудив бунты и измены: «Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов, без всяких насильственных потрясений» 16. Самое рабство народа, крепостничество, которое поэт ненавидел всей душой, в его воображении рисовалось «падшим по манию царя», а не путем насильственного переворота 17. По его словам, «те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды, или не знают нашего народа, или уж люди жестокосердые, коим и своя шейка – копейка, и чужая головушка – полушка» 18.
Теперь и жизнь не кажется ему, как прежде, «даром напрасным и случайным». Известно, что на это унылое стихотворение московский архипастырь, митроп. Филарет, в свою очередь, написал ответное стихотворение, глубокомысленное и истинно-христианское: «Не напрасно, не случайно, – жизнь от Бога мне дана». Пушкин с величием покаянного чувства писал архипастырю:
..."Ранам совести моей
Твоих речей благоуханных,
Отраден чистый был елей;
И ныне с высоты духовной
Мне руку простираешь ты,
И силой кроткой и любовной
Смиряешь гордые мечты.
Твоим огнем душа палима,
Отвергла мрак земных сует,
И внемлет арфе серафима
В священном ужасе поэт».
И уж не смерть призывает он к себе: душа полна замыслами творений новых, в которых скажется просветленный дух поэта, «отвергший мрак земных сует». Правда, и теперь «день каждый, каждую годину привык он думой провожать, грядущей смерти годовщину меж них стараясь угадать»; и теперь «минувших лет угасшее веселье ему тяжело, как смутное похмелье, и, как вино, печаль минувших дней в его душе была чем старе, тем сильней; сулило ему труд и горе грядущего волнуемое море»... «Но не хочу», – говорит он, –
«Не хочу, о, други, умирать!
Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать»...
Это он писал, по словам биографов, как раз пред тем, когда женитьбой полагал предел жизни старой и начинал новую, просветленную. Он понял значение страдания, а это значит понять и христианство. И слово его оказалось пророческим: страданиями проразумел он смысл жизни и, наконец, смысл смерти; трехдневные страдания после дуэли окончательно укрепили его дух и сделали его зрелым для жизни новой, вечной.
Но остановимся на короткое время, и от литературных произведений Пушкина перейдем к его личности, как она являлась наблюдательному взору его лучших и более вдумчивых современников и последующих ценителей. Здесь мы увидим опять, что поэзия Пушкина была нераздельна с его личностью и, при его глубокой искренности, сливалась совершенно с его жизнью.
Пушкин всегда производил на всех его знавших впечатление огромной умственной силы. Это был «ум здравый, живой, трезвый, уравновешенный, чуждый всяких болезненных уклонений» (Вл. Соловьев). Таким в годы молодости показался он Императору Николаю I-му, который после первого свидания с поэтом сказал: «Сегодня я беседовал с самым замечательным человеком в России». Таким он казался лучшим русским людям, современникам его: Гоголь, Вяземский, Плетнев, Жуковский – это все его друзья и почитатели. Иностранцы утверждают то же. Французский посол Барант называет его «великим мыслителем» 19; Мицкевич говорит о нем: «Пушкин удивлял слушателей живостью, тонкостью и ясностью ума... Речь его, в которой можно было заметить зародыши будущих его произведений, становилась более и более серьезной. Он любил разбирать великие религиозные и общественные вопросы» 20. Но и при таком постоянном уме всем бросалось в глаза, что Пушкин в последние годы как-то особенно вырос. Очевидно, то, что вылилось в его стихотворениях, его религиозно-философское настроение, охватило его всецело. «В последнее время, – говорит о нем Гоголь, – набрался он так много русской жизни и говорил обо всем так метко и умно, что хоть записывай каждое слово: оно стоило лучших его стихов; но еще замечательнее было то, что строилось внутри самой души его и готовилось осветить пред ним еще больше жизнь». Другой великий писатель, – кроткая, благочестивая и вдумчивая, чистая душа, – В.А. Жуковский, после одной беседы с Пушкиным, оставшись в кругу друзей, заметил о нем: «Как Пушкин созрел, и как развилось его религиозное чувство! Он несравненно более верующий, чем я». «Я думаю, – говорит А.О. Смирнова, в записках которой мы находим приведенные отзывы, – я думаю, что Пушкин серьезно верующий, но он про это мало говорит». Глинка рассказал мне, что он застал его однажды с евангелием в руках, причем Пушкин сказал ему: «Вот единственная книга в мире: в ней есть все». Вышеупомянутый Барант сообщает Смирновой после одного философского разговора с Пушкиным: «Я и не подозревал, что у него такой религиозный ум, что он так много размышлял над евангелием». По словам кн. Вяземского, поэт наш находил неистощимое наслаждение в евангелии и многие священные тексты заучивал наизусть; «имел сильное религиозное чувство, был проникнут красотой многих молитв (особенно любил покаянную великопостную, которую и переложил стихами), знал их наизусть и часто твердил их» 21. А вот благоговейный отзыв Пушкина о святых: «Воля создавала, разрушала, преобразовывала... Ничто не может быть интереснее истории святых, этих людей с чрезвычайно сильной волей... За этими людьми шли, их поддерживали, но первое слово всегда было сказано ими» 22. С этими словами, которые дошли до нас в записках современницы, почитательницы Пушкина, вполне согласуются оставшиеся черновые рукописи поэта: из них мы видим, что Пушкин в конце жизни тщательно изучал жития святых, Четии-Минеи и Пролог, откуда делал выписки, переложения и проч.
В 1835 году он принимает участие и советом и самым делом в составлении «Словаря исторического о святых, прославленных в Русской Церкви», а в следующем году дает об этом словаре отчет в своем журнале («Современник»); здесь он делает краткий обзор нашей литературы этого рода и высказывает «удивление по тому поводу, что есть люди, не имеющие никакого понятия о жизни святого, имя которого носят от купели до могилы». Замечателен по глубине и разумению духа библейской религиозной морали отзыв Пушкина о пророке Моисее. Личность Моисея всегда поражала и привлекала его: «Это пророк, царящий над всей историей народа Израильского и возвышающийся над всеми людьми. Моисей велик в совершенно другом роде, чем греческий Прометей. Он не восстает против Вечного, он творит Его волю, он участвует в делах Божественного Промысла... Он видит Бога лицом к лицу. И умираете он один пред лицом Всевышнего» 23. Уразумев с этой стороны сущность и величие библейской нравственности в исполнении Высшей воли, поэт уразумел и другую близкую истину христианства – учение о глубокой поврежденности человеческой воли, о первородном грехе и силе зла. Беседуя однажды о философском значении библейского образа духа тьмы, искусителя, Пушкин заметит: «Суть в нашей душе, в нашей совести и в обаянии зла. Это обаяние было бы необъяснимо, если бы зло не было одарено иногда прекрасной и приятной внешностью» 24. Об этой стороне зла и сам поэт в одном из своих стихотворений говорит: «Сомнительный и лживый идеал, волшебный демон, – лживый, но прекрасный».
Нам остается теперь сказать о смерти поэта, которая завершила его нравственное перерождение. Кто хочет знать об этом захватывающие подробности, того мы отсылаем к бесподобному по глубине мысли и чувства рассказу Жуковского, друга Пушкина и свидетеля его трехдневной предсмертной агонии. Нельзя читать без глубокого умиления, как терпеливо переносил поэт свои ужасные страдания, о чем говорил, как щадил покой домашних, как благословлял детей, как готовился к смертному исходу. Умирая, он выразил желание получить последнее христианское напутствие в исповеди и причащении, от чего, мы знаем, не отказывался он и раньше. «За кем прикажете послать?» – спросили его. Он отвечал: «Возьмите первого ближайшего священника». Между тем начались его ужасные страдания. Боль от полученной раны возросла до высочайшей степени; то была настоящая пытка. Лицо страждущего изменилось; взор его сделался дик; казалось, глаза его готовы были выскочить из своих орбит; чело покрылось холодным потом; руки охолодели; пульса как не бывало. Больной испытывал ужасную муку, и здесь-то необыкновенная твердость его души раскрылась в полной мере. Готовый вскрикнуть, он удерживался, боясь обеспокоить близких... Когда боли утихли, началась последняя исповедь и предсмертное причащение. По словами кн. Вяземского, священник, совершитель таинства, «со слезами говорил ему о благочестии, с коим умирающий исполнил долг христианский». «Трехдневный смертельный недуг, разрывая связь его с житейской злобой и суетой, но не лишая его ясности и живости сознания, освободил его нравственные силы и позволил ему внутренним актом воли перерешить для себя жизненный вопрос в истинном смысле. Что перед смертью в нем действительно совершилось духовное возрождение, это сейчас было замечено близкими людьми» 25.
«Особенно замечательно то, – писал Жуковский, – что в эти последние часы жизни он как будто сделался иной: буря, которая за несколько часов волновала его душу, исчезла, не оставив на ней следа; ни слова, ни воспоминания о случившемся». «Но это не было потерей памяти, а внутренним повышением и очищением нравственного сознания». Когда его товарищ, и секундант (на дуэли), – рассказывает кн. Вяземский, – пожелал узнать, в каких чувствах в Геккерну он умирает и не поручит ли отмстить убийце, то Пушкин отвечал: «Требую, чтобы ты не мстил за мою смерть; прощаю ему и хочу умереть христианином».
Жуковский так описывает первые минуты после смерти поэта: «Когда все ушли, я сел перед ним и долго смотрел ему в лицо. Никогда на этом лице я не видал ничего подобного тому, что было на нем в эту первую минуту смерти. Что выражалось на его лице, я сказать словами не умею. Оно было для меня так ново и в то же время так знакомо. Это не было ни сон, ни покой; не было выражение ума, столь прежде свойственное этому лицу, не было также и выражение поэтическое. Нет, какая-то важная, удивительная мысль на нем разливалась, что-то похожее на видение, на какое-то полное, глубоко-удовлетворяющее знание»...
Трехдневным страданием, трехдневным этим крестом совершилось до конца его нравственное созревание и перерождение, как некогда на Голгофе совершилось перерождение распятого с Иисусом после покаянной молитвы. Мы видим здесь окончательное торжество духа в нем и его примирение с Богом.
«Я уверяю, – говорит Жуковский, – что никогда на лице его не видал я выражения такой глубокой, величественной, торжественной мысли. Она, конечно, таилась в нем и прежде, будучи свойственна его высокой природе; но в этой чистоте обнаружилась только тогда, когда все земное отделилось от него с прикосновением смерти. Таков был конец нашего Пушкина».
Наш Пушкин умер рано; умер не в ослаблении мысли и деятельности, не уставший от жизни, не изживший своего ума и энергии; умер, еще будучи в состоянии совершить гораздо более того, чем сколько он сделал. «Пушкин – выше своих произведений; наиболее совершенные его создания не дают полной меры его сил». Такова точка зрения литературной критики. Но мы, поминая поэта, поминаем в нем человека-христианина. С этой точки зрения, жизнь человека ценится не количественно, а качественно, и момент смерти есть дело Божьего Провидения. «Пожив вмале, исполнь лета долга... От Господа исправляются стопы мужу».
Поэзия, эта «религии небесной сестра земная, лекарство душ, безверием крушимых», привела Пушкина «к нетленной той завесе, которою пред нами горний мир задернут» 26, в то время, когда душа его созрела в христианском смысле окончательно, когда путь земного очищения им был пройден. Дал бы поэт еще нам что-либо великое, и что именно, или уж не мог дать, – это, собственно, вопрос ненужный, бесполезный. Но то, что он оставил по себе, то, чем он сам был в своих воззрениях, в своей личности, в своей смерти, дает нам залог для светлых христианских чаяний и упований. Он вечному служил. Пусть же в памяти нашей сохранится из жизни и деятельности поэта только то, что по существу своему достойно вечности: не слабости, увлечения и падения, а то, в чем выражается вечная нравственная природа духа. Пусть то, что сеял он в плоть по немощи, по греховности, от плоти пожнет смерть и тление и в памяти людской пусть будет забыто и похоронено. А то, что сеял он в дух – разумное, духовное, вечное – пусть склонит к нему милость Предвечного, пусть от духа пожнет ему жизнь вечную и среди людей даст ему вечную память!
1 Разумеем 6 июня 1880 г. – открытие памятника поэту в Москве; 29 января 1887 года – пятидесятилетие со для его смерти и, наконец, настоящий праздник столетнего юбилея со дня его рождения.
2 Вот резкий приговор этому явлению со стороны самого Пушкина: «Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в низости своей радуется уничижению высокого, слабостям могущего: он мал, как мы; он мерзок, как мы» (Письмо к кн. Вяземскому.)
3 Слова Некрасова.
4 Вл. Соловьев: «Судьба Пушкина».
5 Стихотворение написано 26 июня 1834 г.
6 Полн. собр. сочинен., под. ред. Ефремова. V, 107–110.
7 «Ни в одном из моих сочинений, – пишет сам А. С. Пушкин, – не видно ни направления к безверию, ни кощунства над религией». (Письмо к гр. Бенкендорфу.)
8 По поводу одной печатной кощунственной выходки поэт, негодуя, пишет: «Я от дерзости этой до сих пор прийти в себя не могу».
9 Письмо к жене 25 окт., 1834 г.
10 См. Записки А. О. Смирновой. Цитаты из этих записок ниже приводятся по статье Мережковского о Пушкине в книге: «Философия течения русской поэзии».
11 Полн. собр. соч. Пушкина, т. VII, стр. 7, 180, 287, 305, 316, 343, 349.
12 Анненков «А. С. Пушкин. Материалы для его биографии». Изд. 1873 г., стр. 306.
13 Записки А. О. Смирновой,
14 Замечателен ответ А. С. Пушкина известному Чаадаеву по поводу его оскорбительного для православия «философского письма», помещенного в «Телескопе» (1836 г., № 15). «Вы утверждаете, – пишет наш поэт, – что источник, откуда мы заимствовали христианство, был нечист, что Византия достойна презрения... Ах, Сам Иисус Христос не был ли иудеем, и Иерусалим не самая ли незначительная нация? Но разве евангелие вследствие этого менее изумительно? Мы приняли от греков евангелие и предания, но не приняли вместе с тем недугов Византии. Нравы Византии – не нравы древнего Киева».
15 См. Зап. Смирновой; Мережковского выше цит. сочин., стр. 46. Очень пространное и интересное рассуждение поэта, замечательно совпадающее с выводами Ле-Бона, автора сочинения «Психология толпы».
16 «Капитанская дочка».
17 Стихотворение «Деревня».
18 Собр. сочин., т. VI, стр. 314, VII, 44 и 61.
19 Зап. Смирновой.
20 Соч. В.Д. Спасовича. II, 265.
21 П. Анненков: «А. С. Пушкин. Материалы дня биографии». Стр. 373–379.
22 Зап. Смирновой.
23 Там же.
24 Там же.
25 Вл. Соловьев: «Судьба Пушкина».
26 Слова В.А. Жуковского.